Когда их отпускают из-под стражи, Уокер дышит на три такта: короткий вдох и длинный выдох, чтобы не сорваться - он следит за собой, он осторожен, он больше не хочет проблем, потому что они непременно повлияют на его жену, а больше у него ведь никого не осталось, и запасы удачливости с непобедимостью явно израсходованы раньше (достаточно давно, чтобы дохлой рыбой смотреть в потолок, и недостаточно давно для того, чтобы успокоиться). Он плещет в лицо воду и не спрашивает у угрюмого отражения, что делать дальше; они оба не знают, уже давно ничего не знают, и с каждым днём становится иронично хуже. У Джона в глазах усталость, которую некуда деть. Можно доказывать зеркалам, что хотел как лучше, можно не спать ночами, можно очень много всего делать, а вот то, что действительно можешь и умеешь очень хорошо - оно под запретом, как пистолет в сейфе и старое охотничье ружьё на чердаке, оставшееся от деда. Джон продолжает держать себя в форме, бегать трусцой долгими сумерками и тренироваться в подвале, чтобы никто не услышал и не увидел, а потом не спросил, растравливая обиду, залезая по-соседски грязными руками в самое болезненное;
- Всё ещё надеешься? - на это надо пожать плечами, вдохнуть и выдохнуть, как учили. Закрыть глаза и растягивать уголки губ, пока не обнажаться острые углы клыков. Потом надо сказать:
- Вовсе нет, это хобби. Нужно же чем-то себя занять на пенсии, - это слово жжёт язык бензиновым пламенем даже в воображении.
Джон всё ещё надеется. Всё, что произошло с ним, оно же не могло случиться просто так? И умереть - все они - не могли же просто так?
С Уокером не здороваются в супермаркете, его избегают взглядами, но ему кажется: смотрят. Исподтишка, краем глаза, опасаясь, словно он уязвимо сумасшедший с гранатой в руке и чекою в зубах. Будто только его существование задевает чьи-то струны души, мешает дышать, наводняет воздух чем-то ядовито-сладким, пахнущим кровью и страхом, запекшимися на обветренных губах. Джон заставляет себя выдавливать дежурную обезоруживающую улыбку, пропускать в очередь перед собой старушку, живущую через два дома, ему приходится быть ещё более идеальным, чем всегда, просто чтобы перестать чувствовать эти взгляды ненадолго. Вдох на один такт, выдох на два. Он приглаживает пятерней волосы, чтобы напомнить самому себе, что поверх не лежит укрепленный металл. Трёт подбородок пальцем, чтобы убедиться - под ним не затянут слишком похожий на армейский ремень. Оливия сквозь сон жмётся к нему, распаренному после душа, полными сочными губами выученно и нежно зацеловывает кадык, Джон кожей чувствует её улыбку, касающуюся слегка отросшей за день щетины. Сочувственную.
Он бы скулил, свернувшись в ком, а если бы был японцем, то давно бы сделал себе харакири, но не умеет ни того, ни другого: рос победителем, потом жил победителем и героем, а теперь - что теперь делать?
Джон спит чутко, словно зверь - он так и не разучился по-настоящему расслабляться, ему кажется, что в любой момент понадобится вскочить, одеться за 55 секунд и схватить винтовку. Однако, дом всё до этого момента воспринимался им, как территория если не безопасная абсолютно, то хотя бы нейтральная. Это не нерушимая крепость, не окоп с блиндажем, не штаб-квартира и не казарма, это проще - это из времени, когда в ушах не гремели взрывы. Уокеры живут в счастливом, безопасном районе, где даже последнее ограбление было, может, год или два назад.
Но он предчувствует шаги, как метеозависимые люди - грозу, всей кожей и внутренними органами сразу, ломотой в костях, окольцовывающей головной болью, сжимающей виски даже сквозь сон. Джон выпутывается из сна, из вороха мертвецов, среди которых выделяется скорбное и сепийно-блёклое лицо отца (мать где-то там, за его спиной, и образ воздушно нежен, растворяется как от кислоты, изнутри пятнами, стираясь с обратной стороны черепа, как с грифельной доски исчезают под тряпкой сложные формулы), затем из одеяла, и долго промаргивается, чтобы взглянуть на часы, где горит дьявольски неточное число 01:23. Наступать босыми ногами на холодные паркетные доски, к которым прилипает самую малость кожа, неприятно, но ощущать тревогу в разы неприятнее. Джон спускается по лестнице, едва ли не принюхиваясь, ища, за что зацепиться бы взглядом, как распознать бы неизвестного врага - или понять наверняка, что враг внутри него, если это все же так.
Ступени лестницы, укрытые ковром, помогают не издавать ни звука при движении, а каждый шаг - плавен и аккуратен. Он дышит на три такта: резкие вдохи и затем длинные бесшумные выдохи. Спустившись, Джон обходит гостиную и направляется к кухне. И ему очень хочется, чтобы и там никого не было, ни следа проникновения и ни единой живой души, он умолял бы бога, Стива Роджерса, Локи и Тора, любую имеющую вес для молитв фигуру, чтобы это было так.
Но привыкшие к темноте глаза легко замечают тёмную фигуру, ожидающе сгорбленную и знакомую очертаниями, как ожог роговицы. И Джону хочется засмеяться (Радостно: ты пришёл меня убить? Теперь?), а получается только молча, без предупреждения кинуться, заранее зная, что ничего из этого не выйдет: он, в конце концов, безоружен, а враг (который всё-таки не плод воображения) ждёт удара.